НАЧАЛО ПУТИ

Это была не первая упряжка, но ее все ждали. И когда, проскочив палатки, она вдруг свернула влево, в сторону от дороги, люди бросились к ней. С нарты встал зоотехник Васильев, седой, грузный человек, и начал быстро распрягать правого оленя. К нему подбежала Наталья, высокая, худая женщина, вшила в уши оленя красные ленточки. Старый беговой тяжело дышал, но стоял спокойно, со рта капала пена и чуть-чуть дрожали большие, тонкие рога.
Васильев, не выпуская из рук уздечки, отошел на несколько шагов, и сейчас же Иван Долганский, его старый товарищ, ударил оленя ножом в сердце. Васильев отпустил уздечку и, не отрывая глаз от оленя, застыл. Подошли еще пастухи. Морозный ветер обжигал лица, но никто не замечал этого. Все напряженно глядели, как умирает беговой олень. Говорят, что в этот момент можно увидеть свою судьбу.
А он умирал долго. Удара олень как будто не по чувствовал, только отошел в сторону. Вдруг он забеспокоился. С каждым мгновением тревога нарастала Олень весь напрягся, было видно, как впервые задрожали его длинные ноги. Слегка помутнели глаза И только теперь он, наверное, потерял ощущение окружающего и остался один на один со своей смертью. Он рванулся в сторону, потом постоял, дрожа всем телом. Ноги еще держали его на земле, но она стала зыбкой. Вдруг олень рухнул, кувыркнувшись через голову. Лежа на животе, судорожно, как перед последним прыжком, он поджал под себя ноги и наконец мягко повалился влево, на свое раненое сердце. Долганский вдвоем с кем-то из молодых пастухов сейчас же перевалили его на правый бок, волоча за рога, повернули так, чтобы олень в последний раз мог увидеть горы вокруг, и снова направили головой к востоку.
— Вот и все,— тихо сказал Васильев.— Восемь лет был у меня этот олень.
— Жалко? — спросил стоявший рядом Гелхани.
— Нет, что же жалеть? Правильно придумали люди, так должен умереть беговой олень, в праздник.
Следуя обычаю, когда олень затих, все отвернулись от него. Подошла Наталья и рукой разбрызгала кровь из раны на все четыре стороны. Дети бродили вокруг, трогали за ленточки, трепетавшие в ушах.
Ни на кого не глядя, Васильев ушел в ярангу. Люди поспешно, с уважением расступились перед ним. Войдя внутрь, он молча прошел к пологу и забрался туда. Я последовал за ним. Вползли еще несколько человек. Зажгли свечку. И от ее пламени и дыхания людей в пологе вскоре стало тепло. Места было мало, и молодые пастухи всунули в полог только головы и плечи. Женщины втащили снаружи деревянные корытца со свежей печенкой, сырым головным и костным мозгом, вареным мясом. Молодые пастухи ели быстро, жадно, как и положено, как учат пастухов, чтобы не опаздывали в стадо, а старики не торопились, ждали, пока возьмет товарищ понравившийся кусок.
Вскоре молчание сменилось оживлением. То тут, то там люди что-то говорили друг другу на русско-корякском жаргоне, часто слышалась певучая эвенская речь. И Васильев тоже заговорил:
— Я приехал сюда в 1931 году. По образованию был лесовод, а послали организовывать первый на Камчатке совхоз. Зимой, в сильный мороз ездили на оленях по кочевьям. Два каюра, солдат-пограничник и я. Объявляли, что табун отныне принадлежит государству, а пастухи становятся рабочими совхоза, будут получать зарплату. Сложно было все это. Через переводчика трудно объяснить, какой она будет — эта новая жизнь. В 1934 году заложили поселок. Пастухи назвали его стройкой.
— Будете в верховьях Ты лги,— обратился ко мне Васильев,— пастухи покажут это место. Через три года в поселке было наводнение. Сложив из бревен плоты, мы переправили поселок вниз, туда, где он стоит сей¬час. А название «стройка» так и осталось.
Васильева слушали с большим вниманием. Когда он замолчал, Эхевьи сказал:
— Зачем ты уезжаешь? Оставайся.
— Нет, старый товарищ. Надо ехать. Знаешь, люди говорят: «Мильгетанин (так называют иногда камчатские пастухи людей, приехавших с материка)* здесь работает, помирать домой едет».
— Ты не мильгетанин, и одежду носишь как пастух, и говоришь на нашем языке.
— Это верно. Здесь для меня вторая родина. Уеду, буду тосковать по тундре. С людьми здесь сроднился. Бывает, и нет человека рядом, а будто чувствуешь, что он сейчас делает, что думает. Едешь вечером по тундре и знаешь, кто на какой реке держит оленей. Даже догадываешься по времени, что делает — отдыхает в палатке или обходит табун. Дорогу каждой бригады за месяц вперед знаешь. А сам все идешь, идешь. И вот пришел! — вдруг закончил Васильев и заплакал.
Первое мгновение никто не решался его остановить. Потом Гелхани сказал:
— Энпеклав! («старик» по-корякски). Зачем ты жалеешь, что прожил жизнь с нами?
— Нет,— тихо ответил Васильев.— Я не жалею. Я плачу потому, что не могу прожить ее еще раз.

Уезжая после окончания Московского университета на Камчатку, я мечтал, если удастся, заняться научным исследованием оленей. Я отправлялся в дальнюю дорогу с безмятежным ощущением человека, закончившего одно большое дело и еще не начавшего нового, да и не знающего, каким оно окажется.
Моей попутчицей была веселая западносибирская лайка Бэла. С ней мы пересекли страну от Москвы до Владивостока. Она терпеливо ожидала меня во дворе Дома колхозника, пока я добывал билет на теплоход. Наша пара — я с рюкзаком, в кожаной куртке, шляпе и впереди на цепочке Бэла — неизменно вызывала улыбки. Сколько советов услышал я на корабле от зрителей, когда уговаривал бедного пса: «Можно, Бэла, можно». А она царапала палубу, скулила, не в силах забыть о правилах поведения московской комнатной собаки.

Вместо положенных пяти летных часов я добирался на север Камчатки четыре дня. И ночуя в холодных аэровокзалах, я, кажется единственный из пассажи¬ров, не только не выражал, но и не ощущал нетерпения. Жизнь была прекрасна — сбывались все меч¬ты: море, самолеты, Камчатка. Вот так — в шляпе, с собачкой на цепочке — я и появился у окружного управления сельского хозяйства. На десять минут работа его была прервана — все высыпали посмотреть на московскую собачку.
И вот я перед начальником Иваном Ивановичем Савельевым — грузным, по-отечески суровым. Он листает мои документы, расспрашивает о том о сем. И вдруг спрашивает:
— Директором совхоза сможешь?
Я еще не знаю, что среди специалистов и руководителей хозяйств округа мои ровесники составляют большинство. Молоды и зоотехники, и врачи, и следователи, и капитаны больших кораблей. Я не возражаю, и Иван Иванович не глядя бухает несколько раз кулаком в стенку позади себя. Приходит начальник отдела кадров.
— Готовь приказ, вызови Васильева,— Иван Иванович заглядывает в окно — что с небом.— Пусть закажет самолет и к обеду будет здесь.
На следующий день уже в Хаилино, главном поселке совхоза, мы подписываем с Васильевым акт о передаче. Мой предшественник — старый северянин, пожилой больной человек. Он торопится уехать, и задерживать его неудобно. Так закончилась для меня недолгая беззаботная жизнь вчерашнего студента.
Васильев согласился несколько дней побыть вместе со мной, ввести в курс дела. Выпал первый снег, и Васильев решил устроить прощальные бега. Весть об этом быстро облетела поселок, и в назначенный день десятки собачьих и оленьих упряжек устремились к месту праздника.
Все было для меня внове: и езда на нарте, и яранги, и сложный традиционный обряд бегов. Рядом с Васильевым я чувствовал себя не только неумелым, но и очень молодым. Хотелось поскорее стать таким же, как он, бывалым оленеводом. Впоследствии, пересекая необъятные просторы пастбищ нашего совхоза, я часто вспоминал его и думал, что когда-то и он смотрел на эти горы, реки, озера, может быть, ночевал в тех же местах, и ощущение преемственности, вечности нашего пастушеского ремесла охватывало меня.
С отъездом Васильева на меня навалился ворох административных обязанностей. Приближавшаяся зима требовала ускоренной заготовки дров, завоза горючего, завершения строительства, ремонта тракторов. Все это было мне мало знакомо, но и найти более или менее правильные решения было не так-то уж трудно. Прораб, главный бухгалтер, завхоз — люди бывалые и знающие — как будто неплохо справлялись со своими обязанностями. Главное было скоординировать так работу, чтобы успеть подготовиться к зиме.
Иное дело — оленеводство. Биологическое образование помогло мне довольно легко справляться с обязанностями зоотехника: правильно планировать, сколько самок, самцов и молодняка нужно оставить в стадах к концу года и сколько сдать государству, поделить между пастушескими бригадами зимние пастбища, решать другие вопросы. Но я стремился поскорее увидеть оленей на пастбище, познакомиться с повседневной жизнью пастухов.
Вдвоем с Николаем Чилькиным мы поехали в стада. Накануне он привел из транспортного стада две пары оленей — для себя и меня. Старик Тналхут одолжил мне нарту и упряжь. Днем я заканчивал бесконечные дела и только вечером, нарядившись в торбаза и кухлянку, пришел на край поселка, где Чилькин уже ждал с оленями. Тналхут дал мне в левую руку элоэль (тонкий березовый хлыст с костяным наконечником). Подражая Чилькину, я сел верхом на нарту, и тотчас же он тронул своих оленей вперед. Нагулявшие за лето жир и силу олени сразу пошли вскачь, унося нас прочь от поселка. Лишь стук движка на электростанции еще долго слышался позади.
Первые минуты я едва удерживался на нарте. Иногда мне казалось, что она летит по воздуху. Вероятно, так оно и было — олени увлекали ее с одного гребня сугроба на другой. Боясь упасть, я сильно натянул поводья, и олени вдруг остановились, потом повернулись ко мне мордами. Чилькин пропал впереди, и я остался один на один с двумя рогатыми зверями, совершенно не представляя, как заставить их снова повернуться ко мне хвостами и бежать вперед. Теперь, вспоминая эти минуты, я понимаю, что надо было вывести правого оленя за повод на дорогу, подтянуть нарту, сесть, а потом толкнуть оленей вперед. Вместо этой нехитрой процедуры я размахивал поводьями и элоэлем, лишь пугая бедных животных. Вернулся Чилькин, развернул оленей в нужную сторону, поставил их «в затылок» за своей нартой, и они послушно тронулись вслед за ним.
Немного устав, олени пошли медленнее, я получил возможность освоиться на нарте, последить за Чилькиным. К полуночи я почувствовал себя уже заправским ездоком и сделал первую попытку обогнать Чилькина. Тотчас мой элоэль воткнулся в снег и обломился. Чилькин молча подвязал жилкой сломанный кончик, и мы тронулись дальше. До ближайшего стада было километров шестьдесят. Мы приехали туда утром, и за ночь я успел доломать и свой элоэль, и запасной Чилькина, так что ему пришлось вооружить меня простой рогатиной из ольхи.
Было раннее утро, еще не светало, но на лай собак из больших меховых палаток высыпало множество людей. Некоторые из пастухов еще не видели меня. Понятно, что новый директор вызывал всеобщий интерес.
Начиналась осенняя корализация — большое событие в жизни совхоза. Пастухи, собравшись из разных бригад, должны были построить из жердей и веток корали, загнать в них по частям каждое стадо, просчитать всех оленей, выделить тех, которые оставались зимовать и которых следовало сдать государству. В этой бригаде кораль только что был построен, и с утра предстояло начать работу с оленями.
Едва я успел согреться и поесть горячего мяса, которое поставила передо мной заботливая хозяйка, как кто-то из пастухов сообщил о приближении стада. Оставив еду, я вместе со всеми выбрался наружу. Впереди ехал пастух на оленях. За ним на довольно длинном аркане шел ездовой олень, а дальше метрах в десяти тянулись спокойно олени, лишь время от времени нюхая снег. Позади стада шли на плетеных лыжах два пастуха, негромко посвистывая и подгоняя отстающих.
Мы спрятались с обеих сторон от входа в кораль, чтобы преградить стаду путь назад, когда оно окажется в западне. Передние олени уже прошли было мимо нас, когда задние насторожились, встали. Пастухи попробовали их поторопить, но лишь усилили этим тревогу. Часть передних оленей повернула вспять. Через какую-нибудь минуту табун вихрем закружился на небольшой площадке перед входом в кораль.
Поднялась снежная пыль, слышался мерный гул от тысяч переступающих ног, иногда прерываемый треском столкнувшихся рогов.
Пастухи, подгонявшие стадо сзади, размахивали арканами, кричали. То и дело из стада выскакивали олени и пробовали прорваться мимо людей в тундру, туда, откуда пришел табун. Тотчас же за ними устремлялись остальные олени, потом все стадо. Метров через двести — триста пастухам удавалось остановить табун, снова подогнать его к коралю. Словно завороженный, смотрел я на мятущуюся массу животных. Пока что все они были для меня одинаковы.
Тем временем бригадир Иван Петрович Долганский резко сменил тактику. Пастухи перестали кричать, давая оленям немного успокоиться. Потом Долганский один встал метрах в пятидесяти позади стада и начал, тихонько посвистывая и покрикивая, гнать оленей. Он действовал по-разному: на одних животных не обращал внимания, даже если они и отходили довольно далеко в сторону, зато на других кричал, замахивался арканом, едва они на полкорпуса высовывались из табуна. На чем основывались его действия, мне еще не было понятно, но он один сделал то, чего не удавалось десятку молодых. Табун постепенно все глубже заходил в кораль. Настал момент, когда с обеих сторон входа побежали навстречу друг другу пастухи. Олени шарахнулись было в глубь кораля. Не найдя выхода, повернули обратно, натолкнулись на густую цепочку людей. Несколько минут табун в смятении кружил на месте, потом начал успокаиваться, олени перешли на шаг.
До начала корализации я составил план сдачи оленей государству. Сейчас мы наскоро обсудили его с бригадиром. Он хотел оставить побольше быков-производителей. Много их погибло осенью во время брачных боев, когда олени сражались за главенство в стаде, когда, истощив свои силы, отставали от стада в тундре. Конечно, я во всем соглашался со старым оленеводом.
Начался лов оленей. Человек пять опытных пастухов вошли с арканами в глубь кораля, а Долганский указывал им то на одного, то на другого оленя. Бросали пастухи аркан с изумительной точностью. В такой толчее и мелькании рогов, казалось бы, ремень неминуемо должен был цеплять сразу нескольких оленей, но он, точно длинная рука пастуха, выхватывал из массы бегущих нужного. Иногда Иван Петрович пояснял мне, почему берет того или иного оленя: болеет, худой — не переживет зиму, эта важенка бросила олененка весной и т. п. Человек пять молодых пастухов брали пойманных оленей за рога, выводили их за линию оцепления и отпускали в тундру. Там олени собирались возле привязанных поодаль ездовых быков. Один из пастухов дежурил здесь и время от времени собирал стадо покучнее…
В компании с тремя пастухами-учетчиками я подсчитывал отпущенных оленей. Пока что я мог лишь вести общий счет, а пастухи отмечали отдельно телят, двухлеток самцов и самок, важенок и так далее. Не стесняясь, я то и дело спрашивал их о возрасте проносящихся мимо оленей. Хотелось как можно лучше узнать животных, научиться так же, как пастухи, с первого взгляда различать их по облику, рогам, росту.
Так прошло два часа. Постепенно сидение на месте начало надоедать. Очень хотелось попробовать самому повести оленя за рога. Некоторые быки едва не поднимали пастухов над землей, и борьба казалась мне очень заманчивой. Не выдержав, я сбросил кухлянку и, оставшись в одном свитере, пошел в кораль. Один из молодых пастухов занял мое место учетчика.
Первый олень таскал меня по загону как хотел. Уж не знаю, кто кого выводил. Временами казалось, что эти пятьдесят метров никогда не кончатся. Все же я переупрямил его. А второй, третий пошли уже легче. Оказалось, что вовсе и не нужно было стараться переупрямить оленя. Наоборот, хитрость была в том, чтобы использовать его же собственное стремление бежать от опасности. Со временем я научился схватывать оленя только за один рог, чуть повернув его голову к себе. Тогда он бежал прочь от меня и… из кораля. Оставалось лишь мчаться вслед за ним огромными прыжками.
Намучившись с оленями, я едва дождался, когда работа закончится. Часа за три мы вывели голов триста, а это было нелегко. Потом нужно было ждать, пока пастухи угонят отобранных оленей. Тогда мы просчитали оставшуюся часть. Все это заняло еще часа два, и я замерз так, что едва не стучал зубами. Хотя у меня была двойная кухлянка из черно-белых неблюев** оставшаяся в наследство от прежнего директора, мокрые рубашка и свитер, словно ледяные, прилегали к телу.
В палатке пастухи принялись переодеваться. Промокшие кухлянки, брюки, чижи (меховые чулки) они бросали, не заботясь о дальнейшей судьбе одежды. Дело женщин было просушить, починить ее. Жены двух пастухов, жившие в бригаде, занимались этим. Я тоже заменил чижи на сухие, но больше меховой одежды у меня не было. Я достал телогрейку и надел ее на голое тело, чтобы можно было просушить рубашки.
За разговорами, горячей олениной, чаем незаметно пролетел вечер. Железная печка посреди палатки накаляла воздух так, что большинство пастухов сидели по пояс голые. Меховые палатки появились в совхозе совсем недавно. Их пропагандистом на Камчатке был заслуженный зоотехник РСФСР П. Е. Миронов. Палатки сразу полюбились пастухам — просторные, с железной печкой и окнами. Они имели столько же свободного места, сколько и большая чукотская яранга, но в них было тепло и недымно.
Последующие два дня мы сортировали оставшуюся часть табуна. Потом на собрании подвели итоги. У Долганского они были очень хорошие. Каждый пастух просил слово. Некоторые говорили всего несколько фраз, но чувствовалось, что люди относятся к словам очень серьезно.
Утром все проснулись рано, часа за два до позднего осеннего рассвета. Пили чай, разговаривали, курили. Я пытался еще подремать, сильно устав накануне, но пришлось тоже прилечь у низенького столика. Наталья налила мне в кружку крепкого чая. Пастухи любили заваривать плиточный чай. Наутро с непривычки во рту было кисло от него, и лишь несколько новых глотков снимали неприятный привкус и восстанавливали бодрость.
Когда рассвело, люди уехали в табун ловить ездовых оленей. Лишь к полудню наша многочисленная компания наконец собралась. Все двигались неторопливо, занимались своими делами. Но вот один, другой стали запрягать оленей, и тотчас началась спешка. Я уже знал, что олени бывают очень неспокойны, когда хоть одна нарта тронется в путь, торопился и оттого еще сильнее путался в упряжи, пока мне не помогли. Через десяток минут все уже стояли рядом с нартами, намотав поводья на руки с элоэлями в руках.
Степан Элевье, что был первым, крикнул: «Амто?» Ему тотчас ответили: *То-гок». Степан толкнул своих оленей, а за ним вскачь, вспарывая полозьями нарт снег, пошли в тундру и остальные упряжки. Олени не слушали меня, сколько я ни натягивал поводья и ни тормозил ногами. Еще на виду палаток, там, где нарты одна за другой скатывались с берега на слабо заснежный лед реки, нужно было круто повернуть. Моя нарта ударилась о снежный заструг и перевернулась. Красный от смущения, не зная, как справиться одновременно с оленями, нартой, наползавшей на глаза шапкой, элоэлем, поводьями, я возился на злополучном повороте, пока рядом не затормозил старик Тнал-хут. Он взял моих оленей за повод, вывел на дорогу и, едва я сел, отпустил. Галопом моя лихая пара догнала уходивший вперед аргиш (караван оленьих нарт) и пристроилась за последней нартой. Впрочем, как и в первый раз, немного устав, олени успокоились. Потянулись нескончаемые снежные километры.
Скучать мне не приходилось. Ровных мест было немного. Чаще ехали склоном или пересекали большие и малые хребтики. Подражая товарищам, я то вскакивал с нарты и бежал рядом, облегчая оленям работу, то изо всех сил нажимал на тормоз — изогнутый железный крюк, который бороздил снег, удерживая нарту на спусках. Там, где снег был порыхлее, нужно было подгонять оленей элоэлем. Очень скоро я взмок и устал. А дороге все не было конца.
Уже в сумерках мы остановились на отдых. Снова я неумело возился с упряжью. Потом отвел оленей на вершину сопки, где ветер сдул снег, и привязал на веревку кормиться. Тем временем пастухи уже развели костер, вскипятили чай. Ели юколу (вяленая рыба). Она была по-осеннему мягка и жирна. Потом запахла поджаренная на углях рыбья шкурка.
Нужно было еще подождать, пока олени подкормятся. Сидя на снегу, пастухи курили, а я ходил вокруг, потому что мерз. Мороз все крепчал, и моя пропотевшая спина давала о себе знать. Я завидовал пастухам и клялся, что разобьюсь, но заведу одежду не хуже, чем у них. Надев на голое тело мехом внутрь кухлянку, они не боялись мороза. Влага тотчас впитывалась высоким и густым оленьим волосом. Мои же рубашки и свитера, словно панцирь, стягивали спину и грудь.
Большинство пастухов было одето только в одну, но очень толстую и пышную кухлянку из октябрьского олененка, в брюки из августовского неблюя и торбаза (меховая обувь) до колен (с чижами внутри). Поверх кухлянки у всех матерчатые камлейки (балахон с капюшоном, защищающий от ветра) самых разных цветов, но обязательно с контрастными оторочками у плеч вокруг рукавов и у подола.
Вернувшись в Хаилино, я постарался завести себе такую же одежду, но, увы, опоздал. К декабрю наряд пастухов изменился. На тело стали надевать тонкую неблюевую рубашку мехом внутрь, а поверх нее вторую — мехом наружу. Вместо тонких брюк все оделись в толстые, из октябрьского олененка, штаны, а некоторые сверху надевали еще вторые, потоньше, мехом наружу, обычно белые или пестрые. Торбаза теперь стали носить короткие — чуть выше щиколоток, чтобы легче было менять отпотевшие чижи. Сменились и шапки — вместо легкого, мехом внутрь, хорошо дубленого, не боящегося сырых осенних пург малахая двойные пыжиковые с богатой оторочкой из выдр и росомах.
Но и это был лишь временный наряд. Мне пришлось обзаводиться одеждой для ранней весны, когда на реках появляется наледь, а яркое солнце быстро жжет мех; для поздней весны, когда кругом разлив; для жаркого лета и для сентября, когда сутками не возвращаешься к палатке, собирая разошедшееся ста¬до ; для осени — еще бесснежной, но уже с заморозками. В каждый сезон нужна была особая одежда. Народная культура здесь достигла высокого совершенства. И через год я уже не удивлялся, когда одним из главных достоинств невесты пастухи называли умение шить одежду. В самом деле, без одежды мужчины не могли бы работать в стаде. По той же причине они нисколько не сомневались в равенстве своего труда и женского. Без того и без другого в тундре не выживешь.
Пастухи были одеты не только по сезону, но и очень нарядно. Кухлянки, шапки, рукавицы, брюки, торбаза — все было расшито бисером, увешано кистями и кисточками из крашеной нерпичьей шерсти, бусами и медными побрякушками. Это было и экзотично, и красиво. Мне хотелось быть таким же красивым и ловким. Представления коряков, чукчей и эвенов о том, кто выглядит молодцевато, браво, полностью совпадали с нашими. Кроме нескольких стариков, нарочито сохранявших неторопливость, благодушие и в тон одетых в широкие, теплые уютные одежды, пастухи были в коротеньких кухлянках, туго схваченных на поясе одним, а то и двумя поясами. Брюки, торбаза сшиты в обтяжку, так, чтобы не стеснять людей при ходьбе по рыхлому снегу. И кисточки, вившиеся по ветру, искрившиеся бусы и бисер лишь подчеркивали их гибкость и стремительность движений.
Со временем, подружившись с несколькими искусными мастерицами, я обзавелся одеждой «не хуже, чем у людей». Из Москвы родные и знакомые посылали мне бусы и бисер. На время я стал одним из крупных потребителей бисерной промышленности. Впрочем, московские знакомые жаловались, что найти что-то похожее на присланные мной образцы в Москве нелегко. Требования к украшениям на Камчатке были очень высокие. Бусы, кованые украшения из меди передавались из поколения в поколение.
В первые дни работы в табунах, пережидая в палатке пургу, когда все маются от безделья, я не раз внимательно рассматривал украшения на одежде окружавших меня людей, их пояса с медными пуговицами, наборы ножичков на поясе (большой — для рубки рогов, дров, убоя оленей; средний — для резки мяса во время еды, починки упряжи; совсем маленький — для сверления дырочек в дереве, починки нарты), кожаные мешочки для спичек, табака, точильного камешка. У каждого пастуха сзади висела медная трубочка на кожаном ремешке. В ремешок были воткнуты граненые иглы и уложены жилки для починки одежды. Некоторые щеголи носили на поясе еще и щипчики для выщипывания бороды и усов, для доставания соринок из глаз (ломкая оленья шерсть часто засоряет глаза).
Впрочем, мой интерес никому не казался нескром¬ным. Это было обычным делом — рассматривать вещи друг друга, потому что все они были самодельными и у каждого хоть немного отличались. Точно так же об¬щий интерес вызывали часы. То и дело ими менялись. Иной раз они снова возвращались к первоначальному владельцу. Одни такие часы — «Маяк», обойдя по совхозу всех, снова вернулись ко мне и служат до сих пор.
За месяц корализации дважды задувала большая пурга. По три дня палатка содрогалась от порывов ветра. Снаружи входили обсыпанные снегом люди, протягивали руки к печке, потом начинали выбивать из одежды снег. Раз в день несколько пастухов уезжали сквозь пургу в табун и привозили оттуда молодого олешка. Здесь же в палатке его разделывали. Вновь закипал огромный котел с мясом.
Основным занятием большой компании пастухов в это время были разные поделки. Почти у каждого среди вещей на нарте имелись куски моржового бивня или особо прочные куски рога, срезанные осенью у быков, куски изогнутой березы, рога снежных баранов. Хозяева — пастухи той бригады, где нас застала пурга,— втаскивали в палатку целые ворохи стволиков берез, расколотых на длинные бруски. Из них очень острыми ножичками выстругивались элоэли. При конечной отделке под рукой мастера вились уже не стружки, а деревянные нити. Хлысты с карандаш толщиной можно было согнуть в кольцо. Из-за частых обломов приходилось возить с собой запасные элоэли, так что потребность в них всегда была велика.
Из бараньего рога делали круглые бобышки, надевавшиеся на толстый конец элоэля, чтобы перенести сюда центр тяжести. Из моржового бивня вырубали изящные гуськи, которые надевались на тонкий конец элоэля. Его острый конец поторапливает оленей в пути. Из рога и кости вытачивали мелкие детали для оленьей упряжи, в которых я тогда еще не слишком хорошо разбирался. Изогнутые стволики берез нужны были для изготовления копыльев от нарт (дугообразные стойки, на которых держится сиденье нарты).
Каждая такая поделка доводилась до блеска и изящества. Ее вертело множество рук, так что каждый старался не подкачать. Конечно, сравниться со стариками в мастерстве молодежь не могла, однако ребята пытались. Заразился этим увлечением и я. Митрай, старый пастух, подарил мне маленький, почти трехгранный ножичек. Кусочки кости и рога были в изобилии. Скоро стало привычкой каждую свободную минуту не торопясь скоблить какой-нибудь «огрызочек», пытаясь превратить его в полезную вещь. Находя на пастбище деревянные или костяные стружки, я легко представлял себе, как сидел здесь пастух, поглядывая на стадо, и по привычке скоблил и скоблил ножичком кусок рога или дерева.
При встрече на дороге обрадованные люди иной раз обменивались ножами, элоэлями, шапками. В них словно отражалась часть жизни, мастерства людей. Случалось, пастухи показывали мне красивую вещицу, сделанную за пятьсот километров отсюда и подаренную при встрече. И в тяжелую минуту, когда хоронили товарища, пастухи бросали в погребальный костер свой лучший нож, копье, табакерку, словно отдавая другу в последнюю дорогу кусок самого себя.
Излюбленной поделкой были выбивалки — изогнутые, сантиметров тридцать длины куски рога, изящно обточенные, с дырочкой для ремешка, и насечками. Они болтались на нартах, лежали у входа в палатки. Очень скоро и я привык перед входом в палатку тщательно выбивать из одежды снег. Он набивался под шерсть, смерзался в ледяные комочки и, обтаяв в тепле, мочил слабодубленую кожу, портил одежду.
Выбивали одежду после просушки так, что на снег оседала пыль из обломанных кончиков оленьих волос. Воздушная полость внутри оленьего волоса делает его очень теплым. Известно, например, что до минус тридцати градусов у оленей не учащается дыхание, не расходуется больше жира. Для них это приятная температура. Но полый волос одновременно очень ломок.
Шерсть облачком осыпается, когда снимаешь кухлянку. Правда, мех оленей настолько густ, что кухлянки хватает года на два-три. Ломкость оленьего волоса делает одежду гигиеничной, с кончиками волос удаляется жир, пот, грязь. Вечером, когда разморенные жаром от печки пастухи оставались по пояс голые, я никогда не видел ни прыщавых, ни засаленных тел. Со мной иногда ездил по стадам наш доктор — Игорь Прокопец. Он тоже с удивлением отмечал, что люди, живущие в поселке, носящие белье, бывающие в бане, выглядят подчас куда менее привлекательно, чем пастухи, постоянно работающие в тундре.
В мягкую оленью шкуру укутывают младенцев сразу после рождения. Шкуры служат простынями и одеялами для взрослых (чукчи спят, раздевшись догола). Из шкур делают яранги и палатки, шьют одежду и мешки. Кожу натягивают на бубны.
Пурга и длинные дороги затянули нашу работу почти на месяц. Переезжая из бригады в бригаду, мы наконец начали приближаться к Хаилино. Последняя бригада, где мы работали, находилась уже километрах в семидесяти от поселка. Однако, как назло, опять задула пурга. Дня два мы пробовали ее переждать. Потом начали работать, невзирая на мокрый снег и ветер. Время от времени порывы ветра усиливались настолько, что становилось трудно различать выбегавших из кораля оленей. Тогда приходилось делать перерыв. Повернувшись спинами к ветру, сидя на корточках, все молча ждали, пока пурга немного поутихнет.
Наконец и эта работа закончилась. Еще один пурговой день ушел на подведение итогов работы бригады, собрание, отдых. Время тянулось очень медленно. Ночью мне не спалось. Несколько раз я выходил наружу, повернувшись спиной к ветру, смотрел в небо. Иногда казалось, что оно светлеет и пурга скоро поутихнет. Но палатка снова начинала содрогаться, сквозь мельчайшие щели пробивалась снежная пыль.
Перед отъездом в табуны мне несколько раз напоминали из окружного управления, чтобы мы не запоздали с отчетом. Я представлял себе, какие громы сейчас обрушиваются на мою голову. Кроме того, с первого декабря в Тиличиках мы должны были начать сдачу оленей государству. Нужно было командировать туда людей, и в том числе тех, которые помогали на корализации. Я понимал, что мясосдача — дело нелегкое, требовавшее четкой организации, и легко представлял себе, как суетятся сейчас кооператоры — ремонтируют цеха на забойном пункте, набирают людей для обработки туш, как волнуется начальство. Этим мясом предстояло питаться тысячам людей и в нашем, и в соседних районах, и в Петропавловске-Камчатском. А я между тем не знал, где находятся два стада оленей, предназначенных для сдачи, и готов ли совхоз для этого важного дела.
Следующий день не принес изменений. Было все так же тепло и сыро, дул, не прекращая, северо-восточный ветер, неся с собой тяжелые облака, туман, снег. Стоило отойти на полсотни метров в сторону от утоптанной площадки вокруг палаток, как люди проваливались в рыхлый снег по пояс.
На следующее утро я сказал, что ждать больше нельзя, мы должны ехать. Но кажется, никто не верил в это «нельзя». «Никуда не уедешь,— спокойно возражал Коля Чилькин.— Скоро обратно вернешься».
Никакие мои уговоры, что нас ждут, не действовали. Быть может, я и согласился бы с доводами товарищей, но один из молодых пастухов — Толя Ильтагин сказал мне: «Езжай сам, мы не поедем».
— Как так не поедешь? Раз надо, значит, поедем.
— А я не поеду.
— Подожди, это кто будет решать? Ты или я?
— Ты за меня не решаешь,— буркнул Толя.
Он был здоровенный и красивый парень, этот Толя Ильтагин. Во время корализации я любовался им — он владел арканом, словно музыкант своим инструментом. Но теперь, когда наш спор слушали пастухи и их сочувствие было явно не на моей стороне, я ни за что не хотел уступить.
— Пойдем-ка, Анкуча, поймаем моих оленей,— сказал я бригадиру.— Я все равно сейчас уеду, а кто останется — пусть пеняет на себя.
Анкуча, коренастый, пожилой эвен, лицо которого из-за выбитых передних зубов казалось мне грозным, молча поднялся и вышел вслед за мной из палатки. Потом по узкой тропинке, что вела в табун, тронулось еще несколько человек. В полном молчании мы добрели до стада. Здесь Анкуча поймал старого-старого ездового оленя, привязал его к кусту. Потом мы выстроились шеренгой и начали прочесывать стадо, подгоняя ездовых оленей к привязанному. Здесь нужно было очень осторожно, пригибаясь подойти и, обняв за шею оленя, привязать. Как только таким способом удалось поймать моих ездовых, я надел на них уздечки и повел к лагерю. Кто-то из пастухов помог мне запрячь оленей в нарту, и, ни на кого не глядя, я тронулся вперед.
Первые несколько километров мои олени бежали довольно дружно по протоптанной за время корализации дорожке. Потом началась целина, они пошли шагом, то и дело проваливаясь в снег по брюхо. Через несколько минут я понял, что так никуда не уеду. В бессильной ярости я стоял по пояс в снегу возле нарты. В одной из бригад мне подарили плетеные лыжи, и я, надев их, попробовал идти впереди оленей. Вряд ли я прошел бы так больше двух-трех километров, но тут меня догнал старый Митрай, за ним Эхевьи, Оммат и другие пастухи. Стороной, дико гикая на оленей, в ярко-розовой камлейке пропахал снег Ильтагин.
Чтобы проложить в снегу борозду длиной семьдесят километров, нам потребовалось четыре дня, хотя по хорошей дороге этот же путь проходят за один. Первый день, пока олени еще были не слишком усталы, нарты поочередно шли впереди, пробивая дорогу. Потом олени один за другим стали отказываться идти целиной. Правым у меня был крупный белый олень. Когда я пытался заставить его идти вперед, он вставал на дыбы и бил меня передними ногами.
Через два дня лишь три упряжки, меняя друг друга, шли впереди. Это были олени старых пастухов, крупные, с мощными, необрубленными рогами. Я уже знал, что рога не трогают лишь у очень спокойных и послушных оленей. Особенно красивы были олени у Оммата. Покорные воле хозяина, они по часу прыгали вперед, потому что идти по такому рыхлому снегу было не под силу даже длинноногим оленям. Когда я поделился с соседями своим восхищением по поводу оленей Оммата, кто-то коротко сказал: «Беговые!»
До этого в моем представлении беговые олени были неукротимыми, своенравными животными. А оказалось, что настоящий беговой олень — это само послушание, чуткость. Позднее, зимой, я узнал, каким трудом достигается эта покорность, способность идти вперед, пока хватает сил.
Никто не напоминал мне о неудачном решении. Как и обычно, жизнь быстро приобрела какой-то определенный ритм. С утра мы часа три пробивались вперед. Потом пили чай и кормили оленей. В глубоком снегу они раскапывали ямы, добывая ягель. Минут через сорок олени уже отдыхали, очевидно вполне довольные «обедом». Снова до вечера уныло тащились с бесполезными попытками очистить полозья от налипающего снега, с бесконечными остановками, пока вперед пробивать дорогу выезжала из строя новая нарта. Уже в сумерках останавливались на ночлег, раскапывали в снегу глубокую яму для костра, кипятили чай и варили мясо. Потом каждый набрасывал рядом с нартой немного прутьев кустарника, чтобы не подтаивал снег, и ложились спать.
Я возил с собой олений кукуль, удивительно теплый и просторный. В первые свои ночевки на снегу — месяц назад — я залезал в него во всей одежде, как был. Кто-то из пастухов посоветовал мне снимать верхнюю одежду. В конце концов я начал спать в одних трусах. Неприятно было только раздеваться вечером под порывами ветра со снегом и ужасно не хотелось вылезать из мешка утром. Но ночью я блаженствовал: набросив на плечи верхнюю кухлянку и уткнувшись носом в теплый олений мех, принимался смотреть сны. То ли от мясной пищи, то ли от уюта они приходили всегда радостные и красочные.
Как выяснилось, все пастухи, кроме меня, попадали в такие передряги. Пурговать было делом привычным. Правда, вспоминали, как семь человек погибли на реке Пылге, не сумев выбраться за полмесяца из снежного плена. Но это был исключительный случай.
Наконец на пятый день пути чуть-чуть стал крепнуть наст. Сначала понемногу, по нескольку метров, олени проходили не проваливаясь. Потом таких участков стало больше. К тому же дорога пошла по льду реки. Полозья оставляли на влажном снегу серые, быстро наполнявшиеся водой полосы. Невзирая на мокрые брызги из-под копыт оленей, мы устраивали маленькие гонки. Временами по десять нарт неслись в ряд. Все отчаянно стегали оленей, не желая уступить.
Потом где-то впереди появлялась полынья, и приходилось снова выстраиваться в цепочку.
Уже в сумерках, когда всякое терпение истощилось, когда не верилось, что кончится эта растреклятая дорога, вдруг вдалеке засиял огонь.
— На стройке свет! — закричал кто-то сзади меня. Всех охватил восторг, казалось, что и олени почувствовали конец пути. Вот уже пахнуло дымком, послышался стук движка на электростанции. Дружно залились хаилинские собаки. Жители смотрели, как проносятся по улице оленьи упряжки.
Посредине поселка, там, где по речной протоке к самым домам подходил ольховый лес, мы остановились. Пастухи принялись выпрягать оленей. Кто-то повел их на сопку, там ветер сдул немного снег и ягель был доступнее. А я впрягся вместо оленей в нарту и потянул ее к дому.
У крыльца пурга намела огромный сугроб, так что и дверь нельзя было открыть. Одолжив у соседей лопату, я принялся за работу. В комнате было холодно, через маленькую дырку у края стекла на пол нанесло снегу. Он лежал косой горкой. Печка дымила и никак не хотела разгораться. Пришел сосед — одноглазый Эвгур. Поздоровался, посмотрел, как я вожусь с печкой. Потом притащил сухих смолистых мелко порубленных дров. Огонь загорелся сразу, но дыму в избе не убавилось. Часа три я еще сидел у Эвгура, пил чай, развалясь на шкурах, постеленных на пол. Старый пастух жил как привык. И я с удивлением почувствовал, что и мне такая обстановка уже стала привычной и даже приятной. Не хотелось идти в свою дымную квартиру, ставшую без хозяина холодной и неуютной.

====================================
*Все пояснения в скобках даны автором.
** Шкурка олененка от рождения до двухнедельного возраста называется «пыжик», от двух до шести недель — «пентюх». В июле — августе шкурки оленят (в это время им два-три месяца от роду) имеют ровный, густой короткий волос и называются «неблюй». К ноябрю волос достигает максимальной длины и густоты. В дальнейшем у оленей отличается лишь зимний и летний наряд. Летний — с очень коротким, негустым волосом.

You may also like...