ЖЕНЩИНЫ ВТОРОЙ ПАСТУШЕСКОЙ БРИГАДЫ часть 1

женщиныНиколай Кинин кочевал далеко от центральной усадьбы совхоза. Ни пастухи его бригады, ни сам бригадир не бывали в поселке по полгода и более. Не удивительно, что, кроме молодого учетчика Феди Илькани, все жили в тундре с семьями, а детишки, в том числе и дочка Кинина Лена,— в школе-интернате. Веселая и радушная была эта бригада, мне нравилось у них. Но в совхозе восемь бригад, так что в одной не засидишься. Однажды я провел в этой бригаде все время отела.
Кинин стоял тогда на южных склонах Ильпиная — «горы с плечами». Чтобы попасть к нему, пришлось подняться на высоченный отрог. Чуть отдышавшись на перевале — я ехал с отцом Кинина стариком Тналхутом,— выпрягли оленей, привязали их сзади к нарте, чтобы тормозили на спуске — у них копыта покрепче наших ног, да и тех четыре,— и заскользили вниз. Лучше бы сказать — помчались. Спуск шел узким ущельем, снег на его дне слежался до плотности льда, и наши бедные олени тормозили больше лежа, просто волочась за нартой. Еще ниже появился настоящий лед, отсюда, видимо, начинались истоки реки. Ущелье виляло с удивительным проворством, и я едва мог рулить ногами. К счастью, олени успевали, где снег был помягче, вскочить на ноги и тормознуть. На одном из поворотов они вовсе остановили меня. Не удержавшись, я соскользнул с нарты, словно пирог с лопаты, но падать уже было некуда, и я приземлился тут же. Через минуту сзади ко мне лихо подкатил Тналхут.
— Молодой человек быстро ездит, часто падает, а нарту старик чинит,— сказал он назидательно. Была у старика страсть к поучениям. Судя по белой спине, Тналхут тоже падал, но я не задавал неуместных вопросов.
Уже темнело, мы быстро запрягли оленей и тронулись в путь. Старик хорошо знал эти места, уже через несколько минут мы выехали на свежую нартовую дорогу и по ней быстро выскочили к палатке. С опозданием залаяла собака, но, обнюхав старика, сменила лай на визг. Старик тоже обрадованно гладил ее: «Мальчик, Мальчик». Из палатки вышла женщина.
— Амто, мей,— окликнул я ее.
— И-и-и, Мироныч! — Кечигвантин засеменила к нам, на мгновение прижалась к своему свекру, потом подала мне руку.
— Како, како, Мироныч етти (ой-ей-ей, Мироныч приехал).
— Минки пастухен (где пастухи)? — спросил я.
— Утку нелла (в стаде).
Мы быстро распрягли оленей и отпустили их по направлению к табуну на отдых. Хорошенько выбив снег из одежды, мы нырнули в теплый сумрак палатки, где горел маленький жирник.
— Коле, коле, свечки нет? — не замедлил я удивиться.
— Нету, нету,— словно обрадовавшись, запела Кечигвантин.— Свечки нету, килеба нету, сахар нету.
— Ой-ей, мей. А мясо есть? Кинуни котвам?
— Котвам, котвам (есть, есть).
Вокруг снова была милая моему сердцу табунная жизнь. Как хорошо завалиться на шкуру, отоспаться, а завтра пойти в табун. Старик Тналхут однажды так объяснил мне смысл жизни: «Немножко работай, устал — отдыхай, поешь и снова работай. Так хорошо жить». Я отвалился на шкуру, но рядом со мной что-то взвизгнуло и через мгновение оказалось Прохой, а потом и ее трехлетним сыном.
— О, Проха, что же это ты гостей не встречаешь?
— Я спала.
Кечигвантин у печки что-то сердито заворчала.
— Что она говорит, Тналхут?
— Проха все спит и спит, ничего не помогает. Всегда так молодой человек,— заключил старик. Он вообще любил обобщать.
Кечигвантин поставила перед нами маленький столик, положила несколько пластин юколы, и мы, замолчав, принялись есть. Старик протянул по пластине Прохе и ее сыну, так что возможность разговаривать осталась только у Кечигвантин, и она воспользовалась ею в полной мере. Я понимал ее быструю речь плоховато, но исправно прерывал еду для вежливого «э, э», вроде нашего поддакивания. Вдруг снаружи послышались голоса, потом в палатку заглянул Кинин.
— Здравствуйте, с приездом.
— Здравствуй, Коля,— отвечал я.
Кинин всегда отличался вежливостью. Вслед за ним заглянул Тынетыгин и закричал:
— Здорово, Леша!
— Здравствуй, Сережа! — в тон ему отвечал я.
— Здорово, старик!
Но Тналхут ограничился «э». Он относился к Сергею критически и не упускал случая выразить это.
Постучав сколько положено выбивалками по одежде, оба втиснулись в палатку, начались рукопожатия и расспросы. Я вылез наружу и, развязав на нарте груз, достал свечки, галеты, сахар и буханку хлеба. Кечигвантин то и дело напевала «Мироныч, Мироныч». На столике появилось мясо. От разогревшейся печи стало тепло, мужчины сбросили кухлянки. Разговор, как обычно, шел на корякско-чукотском языке (Тынетыгин и Проха были чукчи, а Кинин с женой и отцом — коряки). Часто примешивались и русские слова. Кечигвантин с воодушевлением произносит целую речь, и все, бросив свои разговоры, слушают ее, часто смеются. С трудом я улавливаю, что она вспоминает, как вышла замуж за Кининлада. Он рано остался без матери, а Кечигвантин к тому времени овдовела. Возрастом она намного старше Николая. В здешних краях это не редкость. Молодые люди женятся на женщинах старше себя — хороших хозяйках, мастерицах шить одежду, без которой в тундре не проживешь. Впрочем, с каждым годом все больше браков ровесников. Новое берет свое. Кечигвантин рассказывает, каким смешным был Кинин, когда она увидела его впервые.
— Aгa, aгa,— с удовольствием подтверждает Николай.— Кечигвантин очень много пережила за свою жизнь. Она все умеет, и табун может пасти.— В голосе Кинина звучит гордость за жену, она невольно передается мне. Я с уважением гляжу на пухленькое личико старой тундровички. А она, как ребенок, радуется вниманию, смеется, что-то быстро говорит.
Я выхожу из палатки. Мороз довольно сильный, но я долго смотрю на окружающие палатку горы. Они совсем рядом и кажутся особенно крутыми и грозными. Время от времени из трубы над палаткой вылетают искры и, неторопливо кружась, поднимаются вверх. Кругом тишина, горы, снег. Сняв с нарты вещевой мешок, я затаскиваю его в палатку, начинаю разбирать. Кечигвантин что-то оживленно пытается мне объяснить. Я не понимаю ее и лишь меланхолично поддакиваю на чукотский манер: «Э, э, э». Вдруг она резко дернула меня за рукав и, повернув к себе, с удвоенной энергией закричала прямо в лицо: «Э-э-э!» — и, не удовольствовавшись этим, высунула язык, потом еще раз, крайне обиженно, но уже тихо передразнила меня: «Э». Не понимая, в чем дело, я смотрел на нее, пока мужчины не пришли нам на помощь. Оказывается, Кечигвантин просила меня дать ей русское имя.
Русские имена жители Камчатки получили перед первыми выборами, когда регистрировали избирателей. Наверное, у секретаря была слабая фантазия. Например, половина мужчин в нашем совхозе — Николаи Николаевичи. Вероятно, имела русское имя и Кечигвантин, но забыла его.
Я вглядывался в ее пухленькое огорченное личико с расплюснутым носиком. Приметным в нем были лишь две синие полоски татуировки, тянувшиеся со лба по носу и далее пунктиром по подбородку. В конце концов, я нарек ее Ириной с обычной, как я уже говорил, Николаевной в заключение. Она осталась очень довольна и остаток вечера употребила для заучивания нового имени. На радостях Кечигвантин выудила из потайных запасов мешочек юппина (пережаренной с жиром муки), и мы с удовольствием съели это лакомство.
Следующие несколько дней пролетели незаметно. Пастухи работали в две смены. Днем дежурили Кинин с Тынетыгиным, ночью — Федя Илькани с одноглазым Гиклавом — все молодые, веселые ребята. Старого Тналхута на другой же день снарядили за продуктами.
В десяти километрах от нас два пастуха держали стадо быков. На время отела их отделяют от важенок, чтобы не мешали кормиться. Рядом с бычьим табуном находилась меховая палатка, где жила жена Гиклава. После ночного дежурства вместе с Федей Илькани он часто уезжал туда с утра. Там они отдыхали, а Федя еще успевал съездить на беговых оленях в соседнюю бригаду к своей невесте.

Читайте также: